вторник, 23 марта 2010 г.

Юлиан Семенов. Семнадцать мгновений весны (часть 7)

РИТМ НЕСКОЛЬКИХ МИНУТ __________________________________________________________________________
 Услыхав выстрелы на улице, Кэт сразу поняла: случилось страшное. Она выглянула и увидела две черные машины и Гельмута, который корчился посредине тротуара. Она бросилась обратно, ее сын лежал на ящике и тревожно двигался. Девочка, которую она держала на руках, была спокойнее - почмокивала себе во сне. Кэт положила девочку рядом с сыном. Движения ее стали суетливыми, руки дрожали, и она прикрикнула на себя: "А ну, тихо!" "Почему "тихо"? - успела подумать она, отбегая в глубь подвала, - ведь я не кричала..." Она шла, вытянув вперед руки, в кромешной тьме, спотыкаясь о камни и балки. Так они играли в войну у себя дома с мальчишками. Сначала она была санитаркой, но потом в нее влюбился Эрвин Берцис из шестого подъезда, а он всегда был командиром у красных, и он сначала произвел ее в сестры милосердия, а потом велел называть Катю военврачом третьего ранга. Их штаб помещался в подвале дома на Спасо-Наливковском. Однажды в подвале погас свет. А подвал был большой, похожий на лабиринт. Начальник штаба заплакал от страха - его звали Игорь, и Эрвин взял его в отряд только потому, что тот был отличником. "Чтобы нас не называли анархистами, - объяснил свое решение Эрвин, - нам нужен хотя бы один примерный ученик. И потом начальник штаба - какую роль может он играть в нашей войне? Никакой. Будет сидеть в подвале и писать мои приказы. Штабы имели значение у белых, а у красных важен только один человек - комиссар". Когда Игорь заплакал, в подвале стало очень тихо, и Катя почувствовала, как растерялся Эрвин. Она почувствовала это по тому, как он сопел носом и молчал. А Игорь плакал все жалостнее, и вслед за ним начал всхлипывать кто-то еще из работников штаба. "А ну, тихо! - крикнул тогда Эрвин. - Сейчас я выведу вас. Сидеть на местах и не расходиться!" Он вернулся через десять минут, когда снова включили свет. Он был в пыли с разбитым носом. "Выключим свет, - сказал он, - надо научиться выходить без света - на будущее, когда начнется настоящая война". - "Когда начнется настоящая война, - сказал начальник штаба Игорь, - тогда мы станем сражаться на земле, а не в подвалах". - "А ты молчи. Ты снят с должности, - ответил Эрвин. - Слезы на войне - это измена! Понял?" Он вывернул лампочку, вывел всех из подвала, и тогда Катя первый раз поцеловала его. "Он вел нас вдоль по стене, - думала она, - он все время держался руками за стену. Только у него были спички. Нет. У него не было спичек. Откуда у него могли взяться спички? Ему тогда было девять лет, он еще не курил". Кэт оглянулась: она уже не видела ящика, на котором лежали дети. Она испугалась, что заплутается здесь и не найдет пути назад, а дети там лежат на ящике, и сын вот-вот заплачет, потому что, наверное, у него все пеленки мокрые, и разбудит девочку, и сразу же их голоса услышат на улице. Она заплакала от беспомощности, повернулась и пошла обратно, все время прижимаясь к стене. Она заторопилась и, зацепившись ногой за какую-то трубу, потеряла равновесие. Вытянув вперед руки, зажмурившись, она упала. На какое-то мгновение в глазах у нее зажглись тысячи зеленых огней, а потом она потеряла сознание от острой боли в голове. ...Кэт не помнила, сколько времени она пролежала так - минуту или час. Открыв глаза, она удивилась какому-то странному шуму. Она лежала левым ухом на ребристом ледяном железе, и оно издавало странный звук, который Кэт впервые услыхала в горах, в ущелье, там, где стеклянно вился прозрачно-голубой поток. Кэт решила, что у нее звенит в голове от сильного удара. Она подняла лицо, и гул прекратился. Вернее, он стал иным. Кэт хотела подняться на ноги, но вдруг поняла: она упала головой на люк подземной канализации. Она ощупала руками ребристое железо. Эрвин говорил о мощной системе подземных коммуникаций в Берлине. Кэт рванула люк на себя - он не поддавался. Она стала ощупывать ладонями пол вокруг люка и нашла какую-то ржавую железку, поддела ею люк и отбросила его в сторону. Звук, скрытый этим ребристым металлическим люком, такой далекий, сейчас вырвался из глубины. Они тогда шли по синему ущелью в горах: Гера Сметанкин, Мишаня Великовский, Эрвин и она. Они еще тогда все время пели песню: "Далеко-далеко за морем стоит золотая страна..." Сначала в ущелье было жарко и остро пахло хвоей: леса там были синие, сплошь хвойные. Очень хотелось пить, оттого что подъем был крутой - по крупной и острой гальке, а воды не было, и все очень удивлялись, ведь по этому ущелью они должны были выйти на краснополянский снежник, значит, по ущелью должен протекать ручей. Но воды не было, и только ветер шумел в верхушках сосен. А потом галька пошла не белая, иссушенная солнцем, а черная, а еще через десять минут они увидели ручеек в камнях и услыхали далекий шум, а после шли вдоль синего потока, и все кругом грохотало. Они увидели снег, и, когда поднялись на снежник, снова стало тихо, потому что поток, вызванный таянием снегов, был под ними, и они поднимались все выше и выше - в снежную тишину... Седой сыщик включил фонарик, и острый луч обшарил подвал. - Слушайте, этих самых СС на радиостанции угрохали из одного пистолета? - спросил он сопровождавших его людей. Кто-то ответил: - Я звонил к ним в лабораторию. Данные еще не готовы. - А говорят, в гестапо все делается за минуту. Тоже мне, болтуны. Ну-ка, взгляните кто-нибудь - у меня глаза плохо видят: это следы или нет? - Мало пыли... Если бы это было летом... - Если бы это было летом, и если бы у нас был доберман-пинчер, и если бы у доберман-пинчера была перчатка той бабы, которая ушла от СС, и если бы он сразу взял след... Ну-ка, это какой окурок? - Старый. Видно ведь - словно каменный. - Вы пощупайте, пощупайте! Видно - это видно: в нашем деле все надо щупать... Слава богу. Понтер одинокий, а то как бы вы сообщили моей Марии, что я лежу дохлый и холодный на полу в морге? Подошел третий сыщик: он осматривал весь подвал - нет ли выходов. - Ну? - спросил седой. - Там было два выхода. Но они завалены. - Чем? - Кирпичом. - Пыли много? - Нет. Там битый камень, какая на нем пыль? - Значит, никаких следов? - Какие же следы на битых камнях. - Пошли посмотрим еще раз - на всякий случай. Они пошли все вместе, негромко переговариваясь, то и дело выхватывая лучом фонаря из темноты подвала далекие, пыльные уголки, забитые кирпичами и балками. Седой остановился и достал из кармана сигареты. - Сейчас, - сказал он, - я только закурю. Он стоял на металлическом ребристом люке. Кэт слышала, как у нее над головой стояли полицейские. Она слышала, как они разговаривали. Слов она не разбирала, потому что далеко внизу, под ногами, грохотала вода. Она стояла на двух скобках, а в руках держала детей и все время панически боялась потерять равновесие и полететь с ними вниз, в эту грязную грохочущую воду. А когда она услыхала над головой голоса, она решила: "Если они откроют люк, я шагну вниз. Так будет лучше для всех". Мальчик заплакал. Сначала он завел тоненьким голоском, едва слышно, но Кэт показалось, что он кричит так громко, что все вокруг сразу его услышат. Она склонилась к нему - так, чтобы не потерять равновесие, и стала тихонько, одними губами, напевать ему колыбельную. Но мальчик, не открывая своих припухлых синеватых век, плакал все громче и громче. Кэт почувствовала, что у нее немеют ноги. Девочка тоже проснулась, и теперь дети кричали вдвоем. Она уже поняла, что наверху, в подвале, их не слышно: она вспомнила, что шум потока донесся до нее, лишь когда она упала на этот самый металлический люк. Но страх мешал ей откинуть люк и вылезти. Она представляла себе до мелочей, как она оттолкнет головой люк, как положит детей на камни и как распрямит руки и отдохнет хотя бы минуту, перед тем как вылезти отсюда. Она оттягивала время по минутам, заставляя себя считать до шестидесяти. Чувствуя, что начинает торопиться, Кэт останавливалась и начинала считать заново. На первом курсе в университете у них был спецсеминар - "Осмотр места происшествия". Она помнила, как их учили обращать внимание на каждую мелочь. Поэтому, наверное, она по-звериному хитро насыпала на крышку люка камней, перед тем как, прижав к себе детей правой рукой, левой поставить крышку на место. "Сколько прошло времени? - думала Кэт. - Час? Нет, больше. Или меньше? Я ничего не соображаю. Я лучше открою люк, и, если они здесь или оставили засаду, я шагну вниз, и все кончится". Она уперлась головой в люк, но люк не поддавался. Кэт напрягла ноги и снова толкнула головой люк. "Они стояли на люке, - поняла она, - поэтому так трудно его открыть. Ничего страшного. Старое железо, ржавое, я раскачаю его головой, а потом, если он и тогда не поддастся, я освобожу левую руку, дам ей отдохнуть, подержу детей правой, а левой открою люк. Конечно, открою". Она осторожно передвинула кричащую девочку и хотела было поднять левую руку, но поняла, что сделать этого не может: рука затекла и не слушалась ее. "Ничего, - сказала себе Кэт. - Это все не страшно. Сейчас руку начнет колоть иголками, а потом она согреется и станет слушаться меня. А правая удержит детей. Они же легонькие. Только бы девочка не очень билась. Она тяжелее моего. Старше и тяжелее..." Кэт начала осторожно сжимать и разжимать пальцы. Она вспомнила старика, соседа по даче. Высокий, худой, со странно блестевшими голубыми глазами, он приходил к ним на веранду и презрительно смотрел, как они ели хлеб и масло. "Это же безумие, - говорил он, - колбаса - это яд! Сыр - это яд! Это зловредные выбросы организмов! Хлеб? Это замазка! Надо есть сваренное в календуле мясо! Перец! Капусту! Репу! И в вас войдет вечность! Я могу жить миллион лет! Да, да, я знаю, вы думаете, что я шарлатан! Нет, я просто позволяю себе думать смелее наших консервативных медиков! Нет болезней! Смешно лечить язву или туберкулез! Надо лечить клетку! Фундамент вечной молодости - это диета, дыхание и психотерапия! Вы умно кормите клетку, основу основ живого, вы мудро даете ей кислород, и вы поддерживаете ее тренингом, вы делаете ее своим союзником во время бесед с ней и с остальными миллиардами клеток, определяющих вашу субстанцию. Поймите, каждый из нас - не слабый человек, живущий во власти случаев и обстоятельств, но вождь многомиллионного клеточного, самого разумного из всех существовавших под солнцем государств! Звездных систем! Галактик! Поймите наконец, кто вы есть! Откройте глаза на самих себя. Научитесь уважать себя и ничего не бойтесь. Все страхи этого мира эфемерны и смешны, если только понять призвание человека - быть человеком!" Кэт попыталась было разговаривать со своими пальцами. Но дети кричали все громче, и она поняла, что времени на беседы с армией клеток у нее не осталось. Она подняла левую руку, которая все еще была чужой, и начала бесчувственными пальцами скрести люк над головой. Люк чуть подался. Кэт помогла себе головой и крышка сдвинулась. Не посмотрев даже, если ли кто в подвале или нет, Кэт положила детей на пол, вылезла следом за ними и легла рядом - обессиленная, ничего уже толком не понимающая. - Господа, любезно пообещавшие мне свою помощь, предупредили, что вы имеете возможность каким-то образом связать меня с теми, от кого зависят судьбы миллионов в Германии, - сказал пастор. - Если мы сможем приблизить благородный мир хотя бы на день - нам многое простится в будущем. - Сначала я хотел бы задать вам несколько вопросов. - Пожалуйста. Я готов ответить на все вопросы. Собеседником пастора был высокий, худощавый итальянец, видимо очень старый, но державшийся вызывающе молодо. - На все - не надо. Я перестану вам верить, если вы согласитесь отвечать на все вопросы. - Я не дипломат. Я приехал по поручению... - Да, да, я понимаю. Мне уже передавали о вас кое-что. Первый вопрос: кого вы представляете? - Простите, но сначала я должен услышать ваш ответ: кто вы? Я буду говорить о людях, оставшихся у Гитлера. Им грозит смерть - им и их близким. Вам ничего не грозит, вы в нейтральной стране. - Вы думаете, в нейтральной стране не работают агенты гестапо? Но это частность, это не имеет отношения к нашей беседе. Я не американец. И не англичанин... - Я это понял по вашему английскому языку. Вероятно, вы итальянец? - Да, по рождению. Но я гражданин Соединенных Штатов, и поэтому вы можете говорить со мной вполне откровенно, если верите тем господам, которые помогли нам встретиться. Пастор вспомнил напутствия Брюнинга. Поэтому он сказал: - Мои друзья на родине считают - и я разделяю их точку зрения полностью, - что скорейшая капитуляция всех немецких армий и ликвидация всех частей СС спасет миллионы жизней. Мои друзья хотели бы знать, с кем из представителей союзников мы должны вступить в контакт? - Вы мыслите одновременно капитуляцию всех армий рейха: на западе, востоке, на юге и на севере? - Вы хотите предложить иной путь? - У нас разговор протекает в странной манере: в переговорах заинтересованы немцы, а не мы, поэтому условия предстоит выдвигать нам, не правда ли? Для того чтобы мои друзья смогли вести с вами конкретные разговоры, мы должны знать - как этому учили нас древние - кто? когда? сколько? с чьей помощью? во имя какой цели? - Я не политик. Может быть, вы правы... Но я прошу верить в мою искренность. Я не знаю всех тех, кто стоит за той группой, которая отправила меня сюда, но я знаю, что человек, представляющий эту группу, достаточно влиятелен. - Это игра в кошки-мышки. В политике все должно быть оговорено с самого начала. Политики торгуются, потому что для них нет тайн. Они взвешивают - что и почем. Когда они неумело торгуются, их, если они представляют тоталитарное государство, свергают или, если они прибыли из парламентских демократий, прокатывают на следующих выборах. Я бы советовал вам передать вашим друзьям: мы не сядем говорить с ними до тех пор, пока не узнаем, кого они представляют, их программу, в первую голову идеологическую, и те планы, которые они намерены осуществлять в Германии, заручившись нашей помощью. - Идеологическая программа понятна: она базируется на антинацизме. - А какой видится будущая Германия вашим друзьям? Куда она будет ориентирована? Какие лозунги вы предложите немцам? Если вы не можете ответить за ваших друзей, мне было бы интересно услышать вашу точку зрения. - Ни я, ни мои друзья не склонны видеть будущее Германии окрашенным в красный цвет большевизма. Но в такой же мере мне кажется чудовищной мысль о сохранении, хотя бы в видоизмененной форме, того или иного аппарата подавления германского народа, который имеется в Германии сейчас. - Встречный вопрос: кто сможет удержать германский народ в рамках порядка, в случае если Гитлер уйдет? Люди церкви? Те, кто содержится в концентрационных лагерях? Или реально существующие командиры полицейских частей, решившие порвать с гитлеризмом? - Полицейские силы подчинены в Германии рейхсфюреру СС Гиммлеру. - Я слыхал об этом, - улыбнулся собеседник пастора. - Значит, речь идет о том, чтобы сохранить власть СС, которая, как вы считаете, имеет возможность удержать народ от анархии, в рамках порядка? - А кто вносит подобное предложение? По-моему, этот вопрос еще нигде не дискутировался, - ответил итальянец и внимательно, первый раз за весь разговор без улыбки, взглянул на пастора. Пастор испугался. Он понял, что проговорился: этот дотошный итальянец сейчас уцепится и вытащит из него все, что он знает о стенограмме переговоров американцев с СС, которую ему показал Брюнинг. Пастор знал, что врать он не умеет: его всегда выдает лицо. А итальянец, один из сотрудников бюро Даллеса, вернувшись к себе, долго размышлял, прежде чем сесть за составление отчета о беседе. "Либо он полный нуль, - думал итальянец, - не представляющий ничего в Германии, либо он тонкий разведчик. Он не умел торговаться, но не сказал мне ничего. Но его последние слова свидетельствуют о том, что им известно нечто о переговорах с Вольфом". 13.3.1945 (20 часов 24 минуты) У Кэт не было денег на метро. А ей надо было поехать куда-нибудь, где есть печка и где можно раздеть детей и перепеленать их. Если она не сделает этого, они погибнут, потому что уже много часов они провели на холоде. "Тогда уж лучше было все кончить утром, - по-прежнему как-то издалека думала Кэт. - Или в люке". Понятие опасности притупилось в ней: она вышла из подвала и, не оглядываясь, пошла к автобусной остановке. Она не знала толком, куда поедет, как возьмет билет, где оставит, хоть на минуту, детей. Она сказала кондуктору, что у нее нет денег - все деньги остались в разбомбленной квартире. Кондуктор, проворчав что-то, посоветовал ей отправиться в пункт для приема беженцев. Кэт сидела возле окна. Здесь было не так холодно, и ей сразу же захотелось спать. "Я не засну, - сказала она себе. - Я не имею права спать". И - сразу же уснула. Она чувствовала, как ее толкают и теребят за плечо, но никак не могла открыть глаза, ей было тепло, блаженно, и плач детей доносился тоже издалека. Ей виделось что-то странное, цветное, она подсознательно смущалась безвкусной сентиментальности снов: вот она входит с мальчиком в какой-то дом по синему толстому ковру, мальчик уже сам идет - с куклой, их встречают Эрвин, мама, сосед по даче, который обещал жить миллион лет... - Майне даме! - Кто-то толкнул ее сильно - так, что она прикоснулась виском к холодному стеклу. - Майне даме! Кэт открыла глаза. Кондуктор и полицейский стояли возле нее в темном автобусе. - Что? - шепотом, прижимая к себе детей, спросила Кэт. - Что? - Налет, - также шепотом ответил кондуктор. - Пойдемте... - Куда? - В бомбоубежище, - сказал полицейский. - Давайте, мы поможем вам нести детей. - Нет, - сказала Кэт, прижимая к себе детей. - Они будут со мной. Кондуктор пожал плечами, но промолчал. Полицейский, поддерживая ее под руку, отвел в бомбоубежище. Там было тепло и темно. Кэт прошла в уголок - двое мальчиков поднялись со скамейки, уступив ей место. - Спасибо. Она положила детей рядом с собой и обратилась к девушке из гитлерюгенда, дежурной по убежищу: - Мой дом разбит, у меня нет даже пеленок, помогите мне! Я не знаю, что делать: погибла соседка, и я взяла с собой ее девочку. А у меня ничего нет... Девушка кивнула и вскоре вернулась с пеленками. - Пожалуйста, - сказала она, - здесь четыре штуки, вам должно хватить на первое время. Утром я советовала бы вам обратиться в ближайшее отделение "помощи пострадавшим" - только надо иметь справку из вашего полицейского комиссариата и аусвайс. - Да, конечно, спасибо вам, - ответила Кэт и начала перепеленывать детей. - Скажите, а воды здесь нет? Воды и печки? Я бы постирала те пеленки, что есть, и у меня было бы восемь штук - на завтра мне бы хватило... - Холодная вода есть, а мылом, я думаю, вас снабдят. Потом подойдите ко мне, я организую все это. Когда дети, наевшись, уснули, Кэт тоже притулилась к стене и решила поспать хотя бы полчаса. "Сейчас я ничего не соображаю, - сказала она себе, - у меня жар, я, наверное, простудилась в люке... Нет, они не могли простудиться, потому что они в одеялах, и ножки у них теплые. А я посплю немного и стану думать, как надо поступать дальше". И снова какие-то видения, но теперь уже бессвязные, навалились на нее, быстрая смена синего, белого, красного и черного утомляла глаза. Она внимательно наблюдала за этой стремительной сменой красок. "Наверное, у меня двигаются глазные яблоки под веками, - вдруг отчетливо поняла Кэт. - Это очень заметно, так говорил полковник Суздальцев в школе". И она испуганно поднялась со скамейки. Все вокруг дремали: бомбили далеко, лай зениток и уханье бомб слышались как через вату. "Я должна ехать к Штирлицу, - сказала себе Кэт и удивилась тому, как спокойно она сейчас размышляла - логично и четко. - Нет, - возразил в ней кто-то, - тебе нельзя к нему ехать. Ведь они спрашивали тебя о нем. Ты погубишь и себя, и его". Кэт снова уснула. Она спала полчаса. Открыв глаза, она почувствовала себя лучше. И вдруг, хотя она и забыла, что думала о Штирлице, вспомнилось совершенно отчетливо: 42-75-41. - Скажите, - она тронула локтем юношу, который дремал, сидя рядом с ней, - скажите, здесь нет где-нибудь поблизости телефона? - Что?! - спросил тот, испуганно вскочив на ноги. - Тише, тише, - успокоила его Кэт. - Я спрашиваю: нет ли рядом телефона? Видимо, девушка из гитлерюгенда услыхала шум. Она подошла к Кэт и спросила: - Вам чем-нибудь помочь? - Нет, нет - ответила Кэт. - Нет, благодарю вас, все в порядке. И в это время завыла сирена отбоя. - Она спрашивала, где телефон, - сказал юноша. - На станции метро, - сказала девушка. - Это рядом, за углом. Вы хотите позвонить к знакомым или родственникам? - Да. - Я могу посидеть с вашими малышами, а вы позвоните. - Но у меня нет даже двадцати пфеннигов, чтобы опустить в автомат... - Я выручу вас. Пожалуйста. - Спасибо. Это недалеко? - Две минуты. - Если они начнут плакать... - Я возьму их на руки, - улыбнулась девушка, - не беспокойтесь, пожалуйста. Кэт выбралась из убежища. Метро было рядом. Лужицы возле открытого телефона-автомата искрились льдом. Луна была полной, голубой, радужной. - Телефоны не работают, - сказал шуцман. - Взрывной волной испортило. - А где же есть телефоны? - На соседней станции... Что, очень надо позвонить? - Очень. - Пойдемте. Шуцман спустился с Кэт в пустое здание метро, открыл дверь полицейской комнаты и, включив свет, кивнул головой на телефонный аппарат, стоявший на столе. - Звоните, только, пожалуйста, быстро. Кэт обошла стол, села на высокое кресло и набрала номер 42-75-41. Это был номер Штирлица. Слушая гудки, она сразу заметила свою большую фотографию, лежавшую под стеклом, возле типографски напечатанного списка телефонов. Шуцман стоял за ее спиной и курил.
 АЛОГИЗМ ЛОГИКИ
 __________________________________________________________________________
 Штирлиц сейчас ничего не видел, кроме шеи Мюллера. Сильная, аккуратно подстриженная, она почти без всякого изменения переходила в затылок. Штирлиц видел две поперечные складки, которые словно отчеркивали черепную коробку от тела - такого же, впрочем, обитого, сильного, аккуратного, а потому бесконечно похожего на все тела и черепа, окружавшие Штирлица эти годы в Германии. Порой Штирлиц уставал от ненависти, которую он испытывал к людям, в чьем окружении ему приходилось работать последние двенадцать лет. Сначала это была ненависть осознанная, четкая: враг есть враг. Чем дальше он втягивался в механическую, повседневную работу аппарата СД, тем больше получал возможность видеть процесс изнутри, из святая святых фашистской диктатуры. И его первоначальное видение гитлеризма как единой, устремленной силы постепенно трансформировалось в полное непонимание происходящего: столь алогичны и преступны по отношению к народу были акции руководителей. Об этом говорили между собой не только люди Шелленберга или Канариса - об этом временами осмеливались говорить даже гестаповцы, сотрудники Геббельса и люди из рейхсканцелярии. Стоит ли так восстанавливать против себя весь мир арестами служителей церкви? Так ли необходимы издевательства над коммунистами в концлагерях? Разумны ли массовые казни евреев? Оправдано ли варварское обращение с военнопленными, особенно русскими? Эти вопросы задавали друг другу не только рядовые сотрудники аппарата, но и такие руководители, как Шелленберг, а в последние дни и Мюллер. Но, задавая друг другу подобные вопросы, понимая, сколь пагубна политика Гитлера, они тем не менее этой пагубной политике служили - аккуратно, исполнительно, а некоторые - виртуозно и в высшей мере изобретательно. Они превращали идеи фюрера и его ближайших помощников в реальную политику, в те зримые акции, по которым весь мир судил о рейхе. Лишь только выверив свое убеждение в том, что политику рейха сплошь и рядом делают люди, критически относящиеся к изначальным идеям этой политики, Штирлиц понял, что им овладела иная ненависть к этому государству - не та, что была раньше, а яростная, подчас слепая. В подоплеке этой слепой ненависти была любовь к народу, к немцам, среди которых он прожил эти долгие двенадцать лет. "Введение карточной системы? В этом виноваты Кремль, Черчилль и евреи. Отступили под Москвой? В этом виновата русская зима. Разбиты по Сталинградом? В этом повинны изменники генералы. Разрушены Эссен, Гамбург и Киль? В этом виноват вандал Рузвельт, идущий на поводу у американской плутократии". И народ верил этим ответам, которые ему готовили люди, не верившие ни в один из этих ответов. Цинизм был возведен в норму политической жизни, ложь стала необходимым атрибутом повседневности. Появилось некое новое, невиданное раньше понятие правдолжи, когда, глядя друг другу в глаза, люди, знающие правду, говорили один другому ложь, опять-таки точно понимая, что собеседник принимает эту необходимую ложь, соотнося ее с известной ему правдой. Штирлиц возненавидел тогда безжалостную французскую пословицу: "Каждый народ заслуживает своего правительства". Он рассуждал: "Это национализм навыворот. Это оправдание возможного рабства и злодейства. Чем виноват народ, доведенный Версалем до голода, нужды и отчаяния? Голод рождает своих "трибунов" - Гитлера и всю остальную банду". Штирлиц одно время сам боялся этой своей глухой, тяжелой ненависти к "коллегам". Среди них было немало наблюдательных и острых людей, которые умели смотреть в глаза и понимать молчание. Он благодарил бога, что вовремя "замотивировал" болезнь глаз, и поэтому почти все время ходил в дымчатых очках, хотя поначалу ломило в висках и раскалывалась голова - зрение-то у него было отменное. "Сталин прав, - думал Штирлиц. - Гитлеры приходят и уходят, а немцы остаются. Но что с ними будет, когда уйдет Гитлер? Нельзя же надеяться на танки - наши и американские, которые не позволят возродить нацизм в Германии? Ждать, пока вымрет поколение моих "товарищей" - и по работе, и по возрасту? Вымирая, это поколение успеет растлить молодежь, детей своих, бациллами оправданной лжи и вдавленного в сердца и головы страха. Выбить поколение? Кровь рождает новую кровь. Немцам нужно дать гарантии. Они должны научиться пользоваться свободой. А это, видимо, самое сложное: научить народ, целый народ, пользоваться самым дорогим, что отпущено каждому, - свободой, которую надежно гарантирует закон..." Одно время Штирлицу казалось, что массовое, глухое недовольство аппарата при абсолютной слепоте народа, с одной стороны, и фюрера - с другой, вот-вот обернется путчем партийной, гестаповской и военной бюрократии. Этого не случилось, потому что каждая из трех этих групп бюрократов преследовала свои интересы, свои личностные выгоды, свои маленькие цели. Как и фюрер, Гиммлер, Борман, они клялись рейхом и германской нацией, но интересовали их только они сами, только собственное "я"; чем дальше они отрывались от интересов и нужд простых людей, тем больше эти нужды и интересы становились для них абстрактными понятиями. И чем дольше "народ безмолвствовал", тем чаще Штирлиц слышал от своих "коллег": "Каждая нация заслуживает своего правительства". Причем говорилось об этом с юмором, спокойно, временами издевательски. "Временщики - они живут своей минутой, а не днем народа. Нет, - думал Штирлиц, - никакого путча они не устроят. Не люди они, а мыши. И погибнут, как мыши, - каждый в своей норе..." ...Мюллер, сидевший в любимом кресле Штирлица, возле камина, спросил: - А где разговор о шофере? - Не уместился. Я же не мог остановить Бормана: "Одну минуту, я перемотаю пленку, партайгеноссе Борман!" Я сказал ему, что мне удалось установить, будто вы, именно вы, приложили максимум усилий для спасения жизни шофера. - Что он ответил? - Он сказал, что шофер, вероятно, сломлен после пыток в подвалах и он больше не может ему верить. Этот вопрос его не очень интересовал. Так что и у вас развязаны руки, группенфюрер. На всякий случай подержите шофера у себя, и пусть его как следует покормят. А там видно будет. - Вы думаете, им больше не будут интересоваться? - Кто? - Борман. - Смысл? Шофер - отработанный материал. На всякий случай, я бы подержал его. А вот где русская "пианистка"? Она бы сейчас очень нам пригодилась. Как там у нее дела? Ее уже привезли из госпиталя, нет? - Каким образом она могла бы нам пригодиться? То, что ей надлежит делать в радиоигре, она будет делать, но... - Это верно, - согласился Штирлиц. - Это, бесспорно, очень все верно. Но только представьте себе, если бы удалось каким-то образом связать ее с Вольфом в Швейцарии. Нет? - Утопия. - Может быть. Просто я позволяю себе фантазировать. - Да и потом, вообще... - Что? - Ничего, - остановил себя Мюллер, - просто я анализировал ваше предложение. Я перевез ее в другое место, пусть с ней работает Рольф. - Он перестарался? - Да... Несколько перестарался... - И поэтому его убили? - негромко спросил Штирлиц. Он узнал об этом, когда шел по коридорам гестапо, направляясь на встречу с Борманом. - Это - мое дело, Штирлиц. Давайте уговоримся: то, что вам надо знать, - вы от меня знать будете. Я не люблю, когда подсматривают в замочную скважину. - С какой стороны? - спросил Штирлиц жестко. - Я не люблю, когда меня держат за болвана в старом польском преферансе. Я игрок, а не болван. - Всегда? - улыбнулся Мюллер. - Почти. - Ладно. Обговорим и это. А сейчас давайте-ка прослушаем еще раз этот кусочек... Мюллер нажал кнопку "стоп", оборвавшую слова Бормана, и попросил: - Отмотайте метров двадцать. - Пожалуйста. Я заварю еще кофе? - Заварите. - Коньяку? - Я его терпеть не могу, честно говоря. Вообще-то я пью водку. Коньяк ведь с дубильными веществами, это для сосудов плохо. А водка просто греет, настоящая крестьянская водка. - Вы хотите записать текст? - Не надо. Я запомню. Тут любопытные повороты... Штирлиц включил диктофон. "Б о р м а н. Знает ли Даллес, что Вольф представляет Гиммлера? Ш т и р л и ц. Думаю что догадывается. Б о р м а н. "Думаю" - в данном случае не ответ. Если бы я получил точные доказательства, что он расценивает Вольфа как представителя Гиммлера, тогда можно было бы всерьез говорить о близком развале коалиции. Возможно, они согласятся иметь дело с рейхсфюрером, тогда мне необходимо получить запись их беседы. Сможете ли вы добыть такую пленку? Ш т и р л и ц. Сначала надо получить от Вольфа уверения в том, что он выступает как эмиссар Гиммлера. Б о р м а н. Почему вы думаете, что он не дал таких заверений Даллесу? Ш т и р л и ц. Я не знаю. Просто я высказываю предположение. Пропаганда врагов третирует рейхсфюрера, они считают его исчадием ада. Они, скорее всего, постараются обойти вопрос о том, кого представляет Вольф. Главное, что их будет интересовать, - кого он представляет в плане военной силы. Б о р м а н. Мне надо, чтобы они узнали, кого он представляет, от самого Вольфа. Именно от Вольфа... Или, в крайнем случае, от вас... Ш т и р л и ц. Смысл? Б о р м а н. Смысл? Смысл очень большой, Штирлиц. Поверьте мне, очень большой. Ш т и р л и ц. Чтобы проводить операцию, мне надо понимать ее изначальный замысел. Этого можно было бы избежать, если бы я работал вместе с целой группой, когда каждый приносит шефу что-то свое и из этого обилия материалов складывается точная картина. Тогда мне не следовало бы знать генеральную задачу: я бы выполнял свое задание, отрабатывал свой узел. К сожалению, мы лишены такой возможности. Б о р м а н. Как вы думаете, обрадуется Сталин, если позволить ему узнать о том, что западные союзники ведут переговоры не с кем-то, а именно с вождем СС Гиммлером? Не с группой генералов, которые хотят капитулировать, не с подонком Риббентропом, который совершенно разложился и полностью деморализован, но с человеком, который сможет сделать из Германии стальной барьер против большевизма? Ш т и р л и ц. Я думаю, Сталин не обрадуется, узнав об этом. Б о р м а н. Сталин не поверит, если об этом ему сообщу я. А что, если об этом ему сообщит враг национал-социализма? Например, ваш пастор? Или кто-либо еще... Ш т и р л и ц. Вероятно, кандидатуры следует согласовать с Мюллером. Он может подобрать и устроить побег стоящему человеку. Б о р м а н. Мюллер то и дело старается сделать мне любезность. Ш т и р л и ц. Насколько мне известно, его положение крайне сложное: он не может играть ва-банк, как я, - он слишком заметная фигура. И потом, он подчиняется непосредственно Гиммлеру. Если понять эту сложность, я думаю, вы согласитесь, что никто иной, кроме него, не выполнит эту задачу, в том случае, если он почувствует вашу поддержку. Б о р м а н. Да, да... Об этом - потом. Это - деталь. О главном: ваша задача - не срывать переговоры, а помогать переговорам. Ваша задача - не затушевывать связь бернских заговорщиков с Гиммлером, а выявлять эту связь. Выявлять в такой мере, чтобы скомпрометировать ею Гиммлера в глазах фюрера, Даллеса - в глазах Сталина, Вольфа - в глазах Гиммлера. Ш т и р л и ц. Если мне понадобится практическая помощь, с кем мне можно контактовать? Б о р м а н. Выполняйте все приказы Шелленберга, это - залог успеха. Не обходите посольство, это их может раздражать: советник по партии будет знать о вас. Ш т и р л и ц. Я понимаю. Но, возможно, мне понадобится помощь против Шелленберга. Эту помощь мне может оказать только один человек - Мюллер. Б о р м а н. Я не очень верю слишком преданным людям. Я люблю молчунов..." В это время зазвонил телефон. Штирлиц заметил, как Мюллер вздрогнул. - Простите, группенфюрер, - сказал он и снял трубку: - Штирлиц... И он услыхал в трубке голос Кэт. - Это я, - сказала она. - Я... - Да! - ответил Штирлиц. - Слушаю вас, партайгеноссе. Где вас ждать? - Это я, - повторила Кэт. - Как подъехать? - снова помогая ей, сказал Штирлиц, указывая Мюллеру пальцем на диктофон, - мол, Борман... - Я в метро... Я в полиции... - Как? Понимаю. Слушаю вас. Куда мне подъехать? - Я зашла позвонить в метро... - Где это? Он выслушал адрес, который назвала Кэт, потом еще раз повторил: "Да, партайгеноссе", - и положил трубку. Времени для раздумья не было. Если его телефон продолжали слушать, то данные Мюллер получит лишь под утро. Хотя, скорее всего, Мюллер снял прослушивание: он достаточно много сказал Штирлицу, чтобы опасаться его. Там видно будет, что предпринять дальше. Главное - вывезти Кэт. Он уже знает многое, остальное можно додумать. Теперь - Кэт. Она осторожно опустила трубку и взяла свой берет, которым накрыла то место на столе, где под стеклом лежало ее фото. Шуцман по-прежнему не смотрел на нее. Она шла к двери, словно неживая, опасаясь окрика за спиной. Но люди из гестапо уведомили полицию, что хватать следует женщину молодую, двадцати пяти лет, с ребенком на руках. А тут была седая баба лет сорока, и детей у нее на руках не было, а то, что глаза похожи, - так сколько таких похожих глаз в мире? - Может, вы подождете меня, группенфюрер? - А Шольц побежит докладывать Гиммлеру, что я отсутствовал неизвестно где больше трех часов? В связи с чем этот звонок? Вы не говорили мне о том, что он должен звонить... - Вы слышали - он просил срочно приехать... - Сразу после беседы с ним - ко мне. - Вы считаете, что Шольц работает против вас? - Боюсь, что начал. Он глуп, я всегда держал исполнительных и глупых секретарей. Но оказывается, они хороши в дни побед, а на грани краха они начинают метаться, стараясь спасти себя. Дурачок, он думает, что я хочу погибнуть героем... А рейхсфюрер хорош: он так конспирирует свои поиски мира, что даже мой Шольц смог понять это... Шольца не будет: дежурит какой-то фанатичный мальчик - он к тому же пишет стихи... Через полчаса Штирлиц посадил в машину Кэт. Еще полчаса он мотался по городу, наблюдая, нет ли за ним хвоста, и слушал Кэт, которая плача рассказывала ему о том, что случилось с ней сегодня. Слушая ее, он старался разгадать, было ли ее поразительное освобождение частью дьявольской игры Мюллера или произошел тот случай, который известен каждому разведчику и который бывает только раз в жизни. Он мотался по городу, потом поехал по дорогам, окружавшим Берлин. В машине было тепло, Кэт сидела рядом, а дети спали у нее на коленях, и Штирлиц продолжал рассуждать: "Попадись я теперь, если Мюллер все-таки получит данные о разговоре с женщиной, а не с Борманом, я провалю все. И у меня уже не будет возможности сорвать игру Гиммлера в Берне. А это обидно, ибо я теперь возле цели". Штирлиц затормозил около дорожного указателя: до Рубинерканала было три километра. Отсюда можно добраться до Бабельсберга через Потсдам. "Нет, - решил Штирлиц. - Судя по тому, как были перепутаны местами чашки на кухне, днем у меня сидели люди Мюллера. Кто знает, может быть, - для моей же "безопасности" - они вернутся туда по указанию Мюллера, особенно после этого звонка". - Девочка, - сказал он, резко затормозив, - перебирайся назад. - А что случилось? - Ничего не случилось. Все в порядке, маленькая. Теперь все в полном порядке. Теперь мы с тобой победители. Нет? Закрой окна синими шторками и спи. Печку я не буду выключать. Я запру тебя - в моей машине тебя никто не тронет. - А куда мы едем? - Недалеко, - ответил Штирлиц. - Не очень далеко. Спи спокойно. Тебе надо отоспаться - завтра будет очень много хлопот и волнений... - Каких волнений? - спросила Кэт, усаживаясь удобнее на заднем сиденье. - Приятных, - ответил Штирлиц и подумал: "С ней будет очень трудно. У нее шок, и в этом ее винить нельзя". Он остановил машину, не доезжая трех домов до особняка Вальтера Шелленберга. "Только бы он был дома, - повторял, как заклинание, Штирлиц, - только бы он не уехал к Гиммлеру в Науэн или в Хохенлихен к Гебхардту, только бы он был дома". Шелленберг был дома. - Бригадефюрер, - сказал Штирлиц, не раздеваясь. Он присел на краешек стула напротив Шелленберга, который был в теплом халате и в шлепанцах, надетых на босу ногу. Штирлиц отметил для себя - совершенно непроизвольно, - какая у него нежная матовая кожа на щиколотках. - Мюллер что-то знает о миссии Вольфа в Швейцарии. - Вы с ума сошли, - сказал Шелленберг, - этого не может быть... - Мюллер мне предложил на него работать. - А почему это Мюллер предложил именно вам? - Наверное, его люди вышли на пастора; это наше спасение, и я должен ехать в Берн. Я стану вести пастора, а вы должны дезавуировать Вольфа. - Поезжайте в Берн, немедленно... - А документы? Или воспользоваться "окном"? - Это глупо. Вас схватят швейцарские контрразведчики, им надо выслуживаться перед американцами и красными в конце драки. Нет, поезжайте к нам и выберите себе надежные документы. Я позвоню. - Не надо. Напишите. - У вас есть перо? - Лучше, если вы сделаете это своим. Шелленберг потер лицо ладонями и сказал, заставив себя рассмеяться: - Я еще не проснулся - вот в чем дело. 14.3.1945 (06 часов 32 минуты) Штирлиц гнал машину к границе, имея в кармане два паспорта: на себя и свою жену фрау Ингрид фон Кирштайн. Когда пограничный шлагбаум Германии остался позади, он обернулся к Кэт и сказал: - Ну вот, девочка. Считай, что все. Здесь, в Швейцарии, небо было ослепительное и высокое. В нескольких десятках метров за спиной небо было такое же бездонное, и так же в нем угадывался размытый утренним светом желтый диск луны, и так же в этом желто-голубом небе стыли жаворонки, и так же оно было прекрасно - но это было небо Германии, где каждую минуту могли показаться белые, ослепительно красивые самолеты союзников, и от них каждую секунду могли отделиться бомбы, и бомбы эти, несшие смерть земле, в первое мгновение - в лучах солнца - казались бы алюминиево-белыми, и казалось бы тем, кто, затаившись на земле, наблюдал за ними, что падают они точно в переносицу и потом лишь исчезают, прежде чем подняться фонтаном черной весенней придорожной хляби, поскольку скорость, сообщенная им смертоносной массой, вырывала их из поля видения человеческого глаза - пока еще живого, но уже беспомощного, обреченного... Штирлиц гнал машину в Берн. Проезжая маленький городок, он притормозил у светофора: мимо шли дети и жевали бутерброды. Кэт заплакала. - Что ты? - спросил Штирлиц. - Ничего, - ответила она, - просто я увидела мир, а он его никогда не увидит... - Зато для маленького все страшное теперь кончилось, - повторил Штирлиц, - и для девоньки тоже... Ему хотелось сказать Кэт что-то очень нежное и тихое, он не знал, как это, переполнявшее его, выразить словами. Сколько раз он произносил такие нежные, тихие, трепетные слова про себя - Сашеньке... Непроизнесенное слово, повторяемое многократно, обязано либо стать стихом, либо умереть, превратившись в невзрываемый, внутренний, постоянно ощущаемый груз. - Надо думать только о будущем, - сказал Штирлиц и сразу же понял, какую неуклюжую и совсем ненужную фразу сказал он. - Без прошлого нет будущего, - ответила Кэт и вытерла глаза, - прости меня... Я знаю, как это тяжело - утешать плачущую женщину... - Ничего... Плачь... Главное, теперь все для нас кончено, все - позади...

БЛАГИЕ НАМЕРЕНИЯ
 __________________________________________________________________________
 Он ошибся. Встретившись в Берне с пастором Шлагом, он понял, что ничего еще не кончилось. Наоборот, он понял: все еще только начинается. Он понял это, познакомившись с записью беседы, состоявшейся между Даллесом и агентом СС Гогенлоэ. Эту запись пастор получил через людей бывшего канцлера Брюнинга. Враги говорили как друзья, и внимание их было сосредоточено, в частности, на "русской опасности". "А л е к с у. В дополнение к отправленным материалам о переговорах Даллес - Вольф. Препровождая при сем копию беседы Даллеса с полковником СС князем Гогенлоэ, считаю необходимым высказать следующие соображения: 1. Как мне кажется, Даллес не информирует полностью свое правительство о контактах с СС. Видимо, он информирует свое правительство о контактах с "противниками" Гитлера. К таким ни Гогенлоэ, ни Вольф не относятся. 2. Рузвельт неоднократно заявлял о том, что цель Америки, как и всех участников антигитлеровской коалиции, - безоговорочная капитуляция Германии. Однако Даллес, как это явствует из записи беседы, говорил о компромиссе, даже о сохранении определенных институтов гитлеризма. 3. Всякая коалиция предполагает честность участников союза по отношению друг к другу. Допуская на минуту мысль, что Даллес прощупывал немцев, ведя подобного рода беседу, я вынужден опровергнуть себя, поскольку всякому разведчику будет очевидна выгода немцев и проигрыш Даллеса, 1- то есть немцы узнали больше о позиции Америки, чем Даллес о позициях и намерениях Гитлера. 4. Я допустил также мысль, что разведчик Даллес начал "провокацию" с немцами. Но в прессе Швейцарии его открыто называют личным представителем президента. Можно ли допустить, чтобы "провокацию" организовал человек, являющийся личным представителем Рузвельта? Вывод: либо определенные круги Запада начали вести двойную игру, либо Даллес близок к предательству интересов США как одного из членов антигитлеровской коалиции. Рекомендация: необходимо дать знать союзникам, что наша сторона информирована о переговорах, происходящих в Швейцарии. Рассчитываю в ближайшее же время передать через налаженную связь новые подробности бесед" которые имеют здесь место между Вольфом и Даллесом. Впрочем, я бы не считал это беседами - в том плане, какой известен дипломатии. Я бы называл это сепаратными переговорами. Ситуация сложилась критическая, и необходимы срочные меры, которые позволят спасти антигитлеровскую коалицию от провокаций, возможно, в конечном счете, двусторонних. Ю с т а с". После того как это экстренное донесение было отправлено в Центр, Штирлиц уехал к озеру - в тишину и одиночество. Ему было сейчас, как никогда, плохо; он чувствовал себя опустошенным, обобранным. Он-то помнил, какое страшное ощущение пережил в сорок первом году 22 июня - весь тот день, пока молчал Лондон. И он помнил, какое громадное облегчение испытал он, услышав речь Черчилля. Несмотря на самые тяжелые испытания, выпавшие на долю Родины летом сорок первого года, Штирлиц был убежден, причем отнюдь не фанатично, но логически выверенно, в том, что победа - как бы ни был труден путь к ней - неминуема. Ни одна держава не выдерживала войны на два фронта. Последовательность целей - удел гения, действия которого подчинены логике. А бесконтрольная маниакальность фюрера, жившего в мире созданных им иллюзий, обрекла германскую нацию на трагедию. Вернувшись из Кракова, Штирлиц был на приеме в румынском посольстве. Обстановка торжественная; лица гостей светились весельем, тускло мерцали тяжелые ордена генералов, искрилось сладковатое румынское вино, сделанное по рецептам Шампани, произносились торжественные речи, в которых утверждалась непобедимость германо-румынского военного содружества, а Штирлиц чувствовал себя здесь словно в дешевом балагане, где люди, дорвавшиеся до власти, разыгрывают феерию жизни, не чувствуя, что сами-то они уже нереальны и обречены. Штирлиц считал, что Германия, зажатая между Советским Союзом и Великобританией, а в недалеком будущем и Штатами - Штирлиц верил в это, - подписала себе смертный приговор. Для Штирлица было едино горе Минска, Бабьего Яра или Ковентри: те, кто сражался против гитлеризма, были для него братьями по оружию. Дважды - на свой страх и риск - он спасал английских разведчиков в Голландии и Бельгии без всяких на то указаний или просьб. Он спасал своих товарищей по борьбе, он просто-напросто выполнял свой солдатский долг. Он испытывал гордость за ребят Эйзенхауэра и Монтгомери, когда они пересекли Ла-Манш и спасли Париж; он был счастлив, когда Сталин пришел на помощь союзникам во время гитлеровского наступления в Арденнах. Он верил, что теперь этот наш громадный и крохотный мир, уставший от войн, предательств, смертей и вражды, наконец обретет долгий и спокойный мир и дети забудут, картонное шуршание светомаскировок, а взрослые - маленькие гробики. Штирлиц не хотел верить в возможность сепаратного сговора гитлеровцев с союзниками, в каком бы виде он ни выражался, до тех пор, пока сам лицом к лицу не столкнулся с этим заговором. Штирлиц мог понять, что толкало к этому сговору Шелленберга и всех, кто был за ним: спасение жизней, страх перед ответственностью - и все эти чисто личные мотивы маскировались высокими словами о спасении западной цивилизации и противостоянии большевистским ордам. Все это Штирлиц понимал и считал действия Шелленберга разумными и единственно для нацистов возможными. Но он не мог понять, сколько ни старался быть объективным, позицию Даллеса, который самим фактом переговоров заносил руку на единство союзников. "А если Даллес не политик и даже не политикан? - продолжал рассуждать Штирлиц. Он сидел на скамейке возле озера, сгорбившись, надвинув на глаза кепи, острее, чем обычно, ощущая свое одиночество. - А что, если он попросту рисковый игрок? Можно, конечно, не любить Россию и бояться большевиков, но ведь он обязан понимать, что сталкивать Америку с нами - это значит обрекать мир на такую страшную войну, какой еще не было в истории человечества. Неужели зоологизм ненависти так силен в людях того поколения, что они смотрят на мир глазами застаревших представлений? Неужели дряхлые политиканы и старые разведчики смогут столкнуть лбами нас с американцами?" Штирлиц поднялся - ветер с озера был пронизывающий; он почувствовал озноб и вернулся в машину. Он поехал в пансионат "Вирджиния", где остановился профессор Плейшнер, - тот написал об этом в открытке: "Вирджинский табак здесь отменно хорош". В "Вирджинии" было пусто: почти все постояльцы уехали в горы. Кончался лыжный сезон, загар был в эти недели каким-то особенным, красно-бронзовым, и долго держался, поэтому все имевшие мало-мальскую возможность отправлялись в горы: там еще лежал снег. - Могу я передать профессору из Швеции, я запамятовал его имя, несколько книг? - спросил он портье. - Профессор из Швеции сиганул из окна и умер. - Когда? - Третьего дня, кажется, утром. Пошел такой, знаете ли, веселый и - не вернулся. - Какая жалость!.. А мой друг, тоже ученый, просил передать ему книги. И забрать те, которые были у профессора. - Позвоните в полицию. Там все его вещи. Они отдадут ваши книги. - Спасибо, - ответил Штирлиц, - я так и сделаю. Он проехал по улице, где находилась явка. На окне стоял цветок - сигнал тревоги. Штирлиц все понял. "А я считал его трусом", - вспомнил он. Он вдруг представил себе, как профессор выбросился из окна - маленький, тщедушный и тихий человек. Он подумал: какой же ужас испытал он в свои последние секунды, если решился покончить с собой здесь, на свободе, вырвавшись из Германии. Конечно, за ним шло гестапо. Или они устроили ему самоубийство, поняв, что он будет молчать?.. 15.3.1945 (18 часов 19 минут) Как только Кэт с детьми уснула в номере отеля, Штирлиц, приняв две таблетки кофеина - он почти совсем не спал эти дни, - поехал, предварительно созвонившись, на встречу с пастором Шлагом. Пастор спросил: - Утром я не смел говорить о своих. А теперь я не могу не говорить о них: что с сестрой? - Вы помните ее почерк? - Конечно. Он протянул пастору конверт. Шлаг прочитал маленькую записку: "Дорогой брат, спасибо за ту великодушную заботу, которую ты о нас проявил. Мы теперь живем в горах и не знаем, что такое ужас бомбежек. Мы живем в крестьянской семье, дети помогают ухаживать за коровами; мы сыты и чувствуем себя в полной безопасности. Молим бога, чтобы несчастья, обрушившиеся на твою голову, скорее кончились. Твоя Анна". - Какие несчастья? - спросил пастор. - О чем она? - Мне пришлось сказать ей, что вы арестованы... Я был у нее не как Штирлиц, но как ваш прихожанин. Здесь адрес - когда все кончится, вы их найдете. Вот фотография - это вас должно убедить окончательно. Штирлиц протянул пастору маленькое контактное фото - он сделал несколько кадров в горах, но было пасмурно, поэтому качество снимка было довольно посредственным. Пастор долго рассматривал фото, а после сказал: - В общем-то, я верю вам даже и без этой фотографии... Что вы так осунулись? - Бог его знает. Устал несколько. Ну? Какие еще новости? - Новости есть, а вот дать им оценку я не в силах. Либо надо перестать верить всему миру, либо надо сделаться циником. Американцы продолжают переговоры с СС. Они поверили Гиммлеру. - Какими вы располагаете данными? От кого вы их получили? Какие у вас есть документы? В противном случае, если вы пользуетесь лишь одними слухами, мы можем оказаться жертвами умело подстроенной лжи. - Увы, - ответил пастор, - я бы очень хотел верить, что американцы не ведут переговоры с людьми Гиммлера. Но вы читали то, что я уже передал вам. А теперь это... - и он протянул Штирлицу несколько листков бумаги, исписанных убористым, округлым почерком. "В о л ь ф. Здравствуйте, господа. Г о л о с а. Здравствуйте, добрый день. Д а л л е с. Мои коллеги прибыли сюда для того, чтобы возглавить переговоры. В о л ь ф. Очень рад, что наши переговоры пойдут в столь представительном варианте. Г е в е р н и ц. Это сложно перевести на английский - "представительный вариант"... В о л ь ф (смеясь). Я смог установить хотя бы, что господин Геверниц на этой встрече исполняет роль переводчика... Д а л л е с. Я думаю, пока что нет нужды называть подлинные имена моих коллег. Однако могу сказать, что и на меня, и на моих друзей произвело самое благоприятное впечатление то обстоятельство, что высший чин СС, начав переговоры с противником, не выдвигает никаких личных требований. В о л ь ф. Мои личные требования - мир для немцев. Н е з н а к о м ы й г о л о с. Это ответ солдата! Д а л л е с. Что нового произошло у вас за это время? В о л ь ф. Кессельринг вызван в ставку фюрера. Это самая неприятная новость. Д а л л е с. Вы предполагаете... В о л ь ф. Я не жду ничего хорошего от срочных вызовов в ставку фюрера. Д а л л е с. А по нашим данным, Кессельринг отозван в Берлин для того, чтобы получить новое назначение - командующим западным фронтом. В о л ь ф. Я слышал об этом, но данные пока что не подтвердились. Д а л л е с. Подтвердятся. В самое ближайшее время. В о л ь ф. В таком случае, может быть, вы назовете мне преемника Кессельринга? Д а л л е с. Да. Я могу назвать его преемника. Это генерал-полковник Виттинхоф. В о л ь ф. Я знаю этого человека. Д а л л е с. Ваше мнение о нем? В о л ь ф. Исполнительный служака. Д а л л е с. По-моему, ныне такую характеристику можно дать подавляющему большинству генералов вермахта. В о л ь ф. Даже Беку и Роммелю? Д а л л е с. Это были истинные патриоты Германии. В о л ь ф. Во всяком случае, у меня прямых контактов с генералом Виттинхофом не было. Д а л л е с. А у Кессельринга? В о л ь ф. Как заместитель Геринга по люфтваффе фельдмаршал имел прямой контакт почти со всеми военачальниками ранга Виттинхофа. Д а л л е с. А как бы вы отнеслись к нашему предложению отправиться к Кессельрингу и попросить его капитулировать на западном фронте, предварительно получив согласие Виттинхофа на одновременную капитуляцию в Италии? В о л ь ф. Это рискованный шаг. Д а л л е с. Разве мы все не рискуем? Н е з н а к о м ы й г о л о с. Во всяком случае, ваш контакт с Кессельрингом на западном фронте помог бы составить ясную и конкретную картину - пойдет он на капитуляцию или нет. В о л ь ф. Он согласился на это в Италии, почему он изменит свое решение там? Д а л л е с. Когда вы сможете посетить его на западном фронте? В о л ь ф. Меня вызывали в Берлин, но я отложил поездку, поскольку мы условились о встрече... Д а л л е с. Следовательно, вы можете вылететь в Берлин сразу же по возвращении в Италию? В о л ь ф. В принципе это возможно... Но... Д а л л е с. Я понимаю вас. Действительно, вы очень рискуете, вероятно, значительно больше всех нас. Однако иного выхода в создавшейся ситуации я не вижу. Н е з н а к о м ы й г о л о с. Выход есть. Г е в е р н и ц. Вы инициатор переговоров, но вы, вероятно, пользуетесь определенной поддержкой в Берлине. Это позволит вам найти повод для визита к Кессельрингу. Д а л л е с. Если прежде всего вас волнует судьба Германии, то в данном случае она, в определенной мере, находится в ваших руках. В о л ь ф. Конечно, этот довод не может оставить меня равнодушным. Д а л л е с. Можно считать, что вы отправитесь на западный фронт к Кессельрингу? В о л ь ф. Да. Д а л л е с. И вам кажется возможным склонить Кессельринга к капитуляции? В о л ь ф. Я убежден в этом. Д а л л е с. Следовательно, генерал Виттинхоф последует его примеру? В о л ь ф. После того, как я вернусь в Италию. Г е в е р н и ц. И в случае каких-либо колебаний Виттинхофа вы сможете повлиять на события здесь? В о л ь ф. Да. Естественно, в случае надобности вам будет необходимо встретиться с генералом Виттинхофом - здесь или в Италии. Д а л л е с. Если вам покажется это целесообразным, мы пойдем на такой контакт с Виттинхофом. Когда можно ждать вашего возвращения от Кессельринга? В о л ь ф. Я стучу по дереву. Д а л л е с. Я стучу по дереву. Н е з н а к о м ы й г о л о с. Мы стучим по дереву. В о л ь ф. Если все будет хорошо, я вернусь через неделю и привезу вам и Виттинхофу точную дату капитуляции войск рейха на западе. К этому часу капитулирует наша группа в Италии. Г е в е р н и ц. Скажите, сколько заключенных томится в ваших концлагерях? В о л ь ф. В концлагерях рейха в Италии находится несколько десятков тысяч человек. Д а л л е с. Что с ними должно произойти в ближайшем будущем? В о л ь ф. Поступил приказ уничтожить их. Г е в е р н и ц. Этот приказ может быть приведен в исполнение за время вашего отсутствия? В о л ь ф. Да. Д а л л е с. Можно предпринять какие-то шаги, чтобы не допустить исполнения этого приказа? В о л ь ф. Полковник Дольман останется вместо меня. Я верю ему, как себе. Даю вам слово джентльмена, что этот приказ исполнен не будет. Г е в е р н и ц. Господа, пойдемте на террасу, я вижу, готов стол. Там будет приятнее продолжать беседу, здесь слишком душно..." 16.3.1945 (23 часа 28 минут) Ночью Кэт с детьми уезжала в Париж. Вокзал был пустынный, тихий. Лил дождь. Сонно попыхивал паровоз. В мокром асфальте расплывчато змеились отражения фонарей. Кэт все время плакала, потому что только сейчас, когда спало страшное напряжение этих дней, в глазах ее, не исчезая ни на минуту, стоял Эрвин. Он виделся ей все время одним и тем же - в углу за радиолами, которые он так любил чинить в те дни, когда у него не было сеансов радиосвязи с Москвой... Штирлиц сидел в маленьком вокзальном кафе возле большого стеклянного окна - отсюда ему был виден весь состав. - Мсье? - спросила толстая улыбчивая официантка. - Сметаны, пожалуйста, и чашку кофе. - С молоком? - Нет, я бы выпил черный кофе. Официантка принесла ему кофе и взбитую сметану. - Знаете, - сказал Штирлиц, виновато улыбнувшись, - я не ем взбитую сметану. Это у меня с детства. Я просил обыкновенную сметану, просто полстакана сметаны. Официантка сказала: - О, простите, мсье... Она открыла прейскурант и быстро полистала его. - У нас сметана восьми сортов, есть и взбитая, и с вареньем, и с сыром, а вот просто сметаны у нас нет. Пожалуйста, простите меня. Я пойду к повару и попрошу его придумать что-нибудь для вас. У нас не едят простую сметану, но я постараюсь что-нибудь сделать... "У них не едят простую сметану, - подумал Штирлиц. - А у нас мечтают о простой корке хлеба. А здесь нейтралитет: восемь сортов сметаны, предпочитают взбитую. Как, наверно, хорошо, когда нейтралитет. И для человека, и для государства... Только когда пройдут годы, вдруг до тебя дойдет, что, пока ты хранил нейтралитет и ел взбитую сметану, главное-то прошло мимо. Нет, это страшно - всегда хранить нейтралитет. Какой, к черту, нейтралитет? Если бы мы не сломили Гитлера под Сталинградом, он бы оккупировал эту Швейцарию - и тю-тю нейтралитет вместе со взбитой сметаной". - Мсье, вот простая сметана. Она будет стоить несколько дороже, потому что такой нет в прейскуранте. Штирлиц вдруг засмеялся. - Хорошо, - сказал он, - это неважно. Спасибо вам. Поезд медленно тронулся. Он смотрел во все окна, но лица Кэт так и не увидел: наверное, она забилась в купе, как мышка, со своими малышами. Он проводил глазами ушедший состав и поднялся из-за стола. Сметану он так и не съел, а кофе выпил. Молотов вызвал посла Великобритании сэра Арчибальда Кэрра в Кремль к восьми часам вечера. Молотов не стал приглашать посла США Гарримана, зная, что Кэрр - опытный кадровый разведчик и вести с ним разговор можно будет без той доли излишней эмоциональности, которую обычно вносил Гарриман. Трижды сдавив большим и указательным пальцами картонный мундштук "Казбека", Молотов закурил: он слыл заядлым курильщиком, хотя никогда не затягивался. Он был подчеркнуто сух с Кэрром, и острые темные глаза его поблескивали из-под стекол пенсне хмуро и настороженно. Беседа была короткой: Кэрр, просмотрев ноту, переданную ему переводчиком наркома Павловым, сказал, что он незамедлительно доведет ее текст до сведения правительства его величества. "Подтверждая получение Вашего письма... по поводу переговоров в Берне между германским генералом Вольфом и офицерами из штаба фельдмаршала Александера, я должен сказать, что Советское правительство в данном деле видит не недоразумение, а нечто худшее. Из Вашего письма от 12 марта, как и приложенной к нему телеграммы от 11 марта фельдмаршала Александера Объединенному штабу, видно, что германский генерал Вольф и сопровождающие его лица прибыли в Берн для ведения с представителями англо-американского командования переговоров о капитуляции немецких войск в Северной Италии. Когда Советское правительство заявило о необходимости участия в этих переговорах представителей советского военного командования. Советское правительство получило в этом отказ. Таким образом, в Берне в течение двух недель за спиной Советского Союза, несущего на себе основную тяжесть войны против Германии, ведутся переговоры между представителями германского военного командования, с одной стороны, и представителями английского и американского командования - с другой. Советское правительство считает это совершенно недопустимым... В. Молотов" Реакция Бормана на донесение Штирлица о подробностях переговоров Вольфа и Даллеса была неожиданной - он испытывал мстительное чувство радости. Аналитик, он сумел понять, что его радость была похожа на ту, которая свойственна завистливым стареющим женщинам. Борман верил в психотерапию. Он почти никогда не принимал лекарств. Он раздевался донага, заставлял себя входить в состояние транса и устремлял заряд воли на больную часть организма. Он вылечивал фолликулярную ангину за день, простуду переносил на ногах; он умел лечить зависть, переламывать в себе тоску - никто и не знал, что он с юности был подвержен страшным приступам ипохондрии. Так же он умел лечить и такую вот, остро вспыхнувшую в нем, недостойную радость. - Это Борман, - сказал рейхслейтер в трубку, - здравствуйте, Кальтенбруннер. Я прошу вас приехать ко мне - незамедлительно. "Да, - продолжал думать Борман, - действовать надо осторожно, через Кальтенбруннера. И Кальтенбруннеру я ничего не скажу. Я только попрошу его повторно вызвать Вольфа в Берлин; я скажу Кальтенбруннеру, что Вольф, по моим сведениям, изменяет делу рейхсфюрера. Я попрошу его ничего не передавать моему другу Гиммлеру, чтобы не травмировать его попусту. Я прикажу Кальтенбруннеру взять Вольфа под арест и выбить из него правду. А уже после того как Вольф даст показания и они будут запротоколированы и положены лично Кальтенбруннером на мой стол, я покажу это фюреру, и Гиммлеру придет конец. И тогда я останусь один возле Гитлера. Геббельс - истерик, он не в счет, да и потом он не знает того, что знаю я. У него много идей, но нет денег. А у меня останутся их идеи и деньги партии. Я не повторю их ошибок - и я буду победителем". Как и всякий аппаратчик, проработавший "под фюрером" много лет, Борман в своих умопостроениях допускал лишь одну ошибку: он считал, что он все может, все умеет и все понимает объемнее, чем его соперники. Считая себя идеологическим организатором национал-социалистского движения, Борман свысока относился к деталям, частностям - словом, ко всему, что составляет понятие "профессионализм". Это его и подвело. Кальтенбруннер, естественно, ничего не сказал Гиммлеру - таково было указание рейхслейтера. Он повторно приказал немедленно вызвать из Италии Карла Вольфа. В громадном аппарате РСХА ничего не проходило без пристального внимания Мюллера и Шелленберга. Радист при ставке Кальтенбруннера, завербованный людьми Шелленберга, сообщил своему негласному начальству о совершенно секретной телеграмме, отправленной в Италию: "Проследить за вылетом Вольфа в Берлин". Шелленберг понял - тревога! Дальше - проще: разведке не составляло большого труда узнать о точной дате прилета Вольфа. На аэродроме Темпельхоф его ждали две машины: одна - тюремная, с бронированными дверцами и с тремя головорезами из охраны подземной тюрьмы гестапо, а в другой сидел бригадефюрер СС, начальник политической разведки рейха Вальтер Шелленберг. И к трапу самолета шли три головореза в черном, с дегенеративными лицами и интеллигентный, красивый, одетый для этого случая в щегольскую генеральскую форму Шелленберг. К дверце "Дорнье" подкатили трап, и вместо наручников холодные руки Вольфа сжали сильные пальцы Шелленберга. Тюремщики в этой ситуации не рискнули арестовывать Вольфа - они лишь проследили за машиной Шелленберга. Бригадефюрер СС отвез обергруппенфюрера СС Вольфа на квартиру генерала Фегеляйна, личного представителя Гиммлера в ставке фюрера. То, что там уже находился Гиммлер, не остановило бы Бормана. Его остановило другое: Фегеляйн был женат на сестре Евы Браун и, таким образом, являлся прямым родственником Гитлера. Фюрер даже называл его за чаем "мой милый шурин"... Гиммлер, включив на всю мощность радио, кричал на Вольфа: - Вы провалили операцию и подставили под удар меня, ясно вам это?! Каким образом Борман и Кальтенбруннер узнали о ваших переговорах?! Как ищейки этого негодяя Мюллера могли все пронюхать?! Шелленберг дождался, пока Гиммлер кончил кричать, а после негромко и очень спокойно сказал: - Рейхсфюрер, вы, вероятно, помните: все частности этого дела должен был подготовить я. У меня все в порядке с операцией прикрытия. Я придумал для Вольфа легенду: он внедрялся в ряды заговорщиков, которые действительно ищут пути к сепаратному миру в Берне. Все частности мы обговорим здесь же. И здесь же под мою диктовку Вольф напишет рапорт на ваше имя об этих раскрытых нами, разведкой СС, переговорах с американцами. Борман понял, что проиграл, когда Гиммлер и Шелленберг с Вольфом вышли от фюрера. Пожимая руку Вольфу и принося ему "самую искреннюю благодарность за мужество и верность", Борман обдумывал, стоит ли вызвать Штирлица и устроить очную ставку с этим молочнолицым негодяем Вольфом, который предавал фюрера в Берне. Он думал об этом и после того, как Гиммлер увел свою банду, успокоенный победой над ним, Борманом. Он не смог принять определенного решения. И тогда он вспомнил о Мюллере. "Да, - решил он, - я должен вызвать этого человека. С Мюллером я обговорю все возможности, и о Штирлице я поговорю с ним. У меня все равно остается шанс - данные Штирлица. Они могут прозвучать на партийном суде над Вольфом". - Говорит Борман, - глухо сказал он телефонисту. - Вызовите ко мне Мюллера. "Лично и строго секретно от премьера И. В. Сталина президенту г-ну Ф. Рузвельту 1. ...Я никогда не сомневался в Вашей честности и надежности, так же как и в честности и надежности г-на Черчилля. У меня речь идет о том, что в ходе переписки между нами обнаружилась разница во взглядах на то, что может позволить себе союзник в отношении другого союзника и чего он не должен позволить себе. Мы, русские, думаем, что в нынешней обстановке на фронтах, когда враг стоит перед неизбежностью капитуляции, при любой встрече с немцами по вопросам капитуляции представителей одного из союзников должно быть обеспечено участие в этой встрече представителей другого союзника. Во всяком случае, это безусловно необходимо, если этот союзник добивается участия в такой встрече. Американцы же и англичане думают иначе, считая русскую точку зрения неправильной. Исходя из этого, они отказали русским в праве на участие во встрече с немцами в Швейцарии. Я уже писал Вам и считаю не лишним повторить, что русские при аналогичном положении ни в коем случае не отказали бы американцам и англичанам в праве на участие в такой встрече. Я продолжаю считать русскую точку зрения единственно правильной, так как она исключает всякую возможность взаимных подозрений и не дает противнику возможности сеять среди нас недоверие. 2. Трудно согласиться с тем, что отсутствие сопротивления со стороны немцев на западном фронте объясняется только лишь тем, что они оказались разбитыми. У немцев имеется на восточном фронте 147 дивизий. Они могли бы без ущерба для своего дела снять с восточного фронта 15-20 дивизий и перебросить их на помощь своим войскам на западном фронте. Однако немцы этого не сделали и не делают. Они продолжают с остервенением драться с русскими за какую-то малоизвестную станцию Земляницу в Чехословакии, которая им столько же нужна, как мертвому припарки, но безо всякого сопротивления сдают такие важные города в центре Германии, как Оснабрюк, Мангейм, Кассель. Согласитесь, что такое поведение немцев является более чем странным и непонятным. 3. Что касается моих информаторов, то, уверяю Вас, это очень честные и скромные люди, которые выполняют свои обязанности аккуратно и не имеют намерения оскорбить кого-либо. Эти люди многократно проверены нами на деле..." Штирлиц получил приказ от Шелленберга возвратиться в рейх: необходим его личный рапорт фюреру о той работе, которую он провел по срыву "предательских переговоров изменника" Шлага в Берне. Штирлиц не мог выехать в Берлин, потому что он каждый день ждал связника из Центра: нельзя продолжать работу, не имея надежной связи. Приезд связника также должен был означать, что с Кэт все в порядке и что его донесение дошло до ГКО и Политбюро. Он покупал советские газеты и поражался: дома всем казалось, что дни рейха сочтены и никаких неожиданностей не предвидится. А он, как никто другой, особенно сейчас, проникнув в тайну переговоров с Западом, зная изнутри потенциальную мощь германской армии и индустрии, опасался трагических неожиданностей - чем дальше, тем больше. Он понимал, что, возвращаясь в Берлин, он сует голову в петлю. Возвращаться туда одному, чтобы просто погибнуть, - это не дело. Штирлиц научился рассуждать о своей жизни со стороны, как о некоей категории, существующей обособленно от него. Вернуться туда, имея надежную связь, которая бы гарантировала немедленный и надежный контакт с Москвой, имело смысл. В противном случае можно было выходить из игры: он сделал свое дело.

17.3.1945 (22 часа 57 минут)
 Они встретились в ночном баре, как и было уговорено. Какая-то шальная девка привязалась к Штирлицу. Девка была пьяная, толстая и беспутно-красивая. Она все время шептала ему: - О нас, математиках, говорят, как о сухарях! Ложь! В любви я Эйнштейн! Я хочу быть с вами, седой красавец! Штирлиц никак не мог от нее отвязаться; он уже узнал связника по трубке, портфелю и бумажнику, он должен был наладить контакт, но никак не мог отвязаться от математички. - Иди на улицу, - сказал Штирлиц. - Я сейчас выйду. Связник передал ему, что Центр не может настаивать на возвращении Юстаса в Германию, понимая, как это сложно в создавшейся ситуации и чем это может ему грозить. Однако если Юстас чувствует в себе силы, то Центр, конечно, был бы заинтересован в его возвращении в Германию. При этом Центр оставляет окончательное решение вопроса на усмотрение товарища Юстаса, сообщая при этом, что командование вошло в ГКО и Президиум Верховного Совета с представлением о присвоении ему звания Героя Советского Союза за разгадку операции "Кроссворд". Если товарищ Юстас сочтет возможным вернуться в Германию, тогда ему будет передана связь - два радиста, внедренные в Потсдам и Веддинг, перейдут в его распоряжение. Точки надежны, они были "законсервированы" два года назад. Штирлиц спросил связника: - Как у вас со временем? Если есть десять минут, тогда я напишу маленькую записочку. - Десять минут у меня есть - я успею на парижский поезд. Только... - Я напишу по-французски, - улыбнулся Штирлиц, - левой рукой и без адреса. Адрес знают в Центре, там передадут. - С вами страшно говорить, - заметил связник, - вы ясновидящий. - Какой я ясновидящий... Связник заказал себе большой стакан апельсинового сока и закурил. Курил он неумело, отметил для себя Штирлиц, видимо, недавно начал и не очень-то еще привык к сигаретам: он то и дело сжимал пальцами табак, словно это была гильза папиросы. "Обидится, если сказать? - подумал Штирлиц, вырвав из блокнота три маленьких листочка. - Пусть обидится, а сказать надо". - Друг, - заметил он, - когда курите сигарету - помните, что она отличается от папиросы. - Спасибо, - ответил связник, - но там, где жил я, теперь сигареты курят именно так. - Это ничего, - сказал Штирлиц, - это вы меня лихо подлопатили. Молодец. Не сердитесь. - Я не сержусь. Наоборот, мне очень дорого, что вы так заботливы... - Заботлив? - переспросил Штирлиц. Он испугался - не сразу вспомнил значение этого русского слова. "Любовь моя, - начал писать он, - я думал, что мы с тобой увидимся на этих днях, но, вероятно, произойдет это несколько позже..." Когда он попросил связника подождать, он решил, что сейчас напишет Сашеньке. Видения пронеслись перед его глазами: и его первая встреча с ней во владивостокском ресторане "Версаль", и прогулка по берегу залива, первая их прогулка в душный августовский день, когда с утра собирался дождь и небо сделалось тяжелым, лиловым, с красноватыми закраинами и очень белыми, будто раскаленными, далями, которые казались литым продолжением моря. Они остановились возле рыбаков - их шаланды были раскрашены на манер японских в сине-красно-желтые цвета, только вместо драконов носы шаланд украшались портретами русоволосых красавиц с голубыми глазами. Рыбаки только-только пришли с моря и ждали повозки с базара. Рыбины у них были тупорылые, жирные - тунцы. Паренек лет четырнадцати варил уху. Пламя костра было желтоватым из-за того, что липкая жара вобрала в себя все цвета - и травы, и моря, и неба, и даже костра, который в другое время был бы красно-голубым, зримым. - Хороша будет ушица? - спросил он тогда. - Жирная уха, - ответил старшина артели, - оттягивает и зеленит. - Это как? - спросила Сашенька удивленно. - Зеленит? - А молодой с нее делаешься, - ответил старик, - здоровый... Ну а коли молодо - так оно ж и зелено. Не побрезгуйте откушать. Он достал из-за кирзового голенища деревянную ложку и протянул ее Сашеньке. Исаев тогда внутренне сжался, опасаясь, что эта утонченная дочка полковника генерального штаба, поэтесса, откажется "откушать" ухи или брезгливо посмотрит на немытую ложку, но Сашенька, поблагодарив, отхлебнула, зажмурилась и сказала: - Господи, вкуснотища-то какая, Максим Максимыч! Она спросила старика артельщика: - Можно еще? - Кушайте, барышня, кушайте, - ответил старик, - нам-то она в привычку, мы морем балованы. - Вы говорите очень хорошо, - заметила Сашенька, дуя на горячую уху, - очень красиво, дедушка. - Да что вы, барышня, - засмеялся старик, обнажая ряд желтых крупных зубов, - я ж по-простому говорю, как внутри себя слышу. - Поэтому у вас слова такие большие, - серьезно сказала Сашенька, - не стертые. Артельщик снова рассмеялся: - Да нешто слова стереть можно? Это копейку стерешь, пока с рук в руки тычешь, а слово - оно ведь будто воздух, летает себе и веса не имеет... ...В тот вечер они пошли с Сашенькой на вернисаж: открывали экспозицию полотен семнадцатого века - заводчики Бриннер и Павловский скупили эти шедевры за бесценок в иркутской и читинской галереях. На открытие приехал брат премьера - министр иностранных дел Николай Дионисьевич Меркулов. Он внимательно осматривал живопись, щелкал языком, восхищался, а после сказал: - Наши щелкоперы болтают, что дикие мы были и неученые! А вот полюбуйтесь - такие картины уж двести лет назад рисовали! И похоже, и каждая деталька прописана, и уж ежели поле нарисовано - так рожью пахнет, а не "бубновым вальтом"! - Валетом, - машинально поправила его Сашенька. Она сказала это очень тихо, словно бы самой себе, но Максим Максимыч услышал ее и чуть пожал ее пальцы. Когда министр уехал, все зашумели, перейдя в соседний зал, где были накрыты столы для прессы. - А говорят, интеллигентных владык у нас нет! - шумел кто-то из газетчиков. - Культурнейший же человек Меркулов! Воспитанный, образованный! Интеллигент! Штирлиц хотел написать ей про то, как он до сих пор помнит ту ночь на таежной заимке, когда она сидела возле маленького слюдяного оконца и была громадная луна, делавшая ледяные узоры плюшевыми, уютными, тихими. Он никогда раньше не испытывал того чувства покоя, какое судьба подарила ему в тревожную, трагическую ночь... Он хотел сказать ей, как часто он пробовал писать ее лицо - и в карандаше, и акварелью. Однажды он пробовал писать ее маслом, но после первого же дня холст изорвал. Видимо, само Сашенькино существо противоречило густой категоричности масла, которое предполагает в портрете не только сходство, но и необходимую законченность, а Сашеньку Штирлиц открывал для себя наново каждый день разлуки. Он вспоминал слова, сказанные ею, семнадцатилетней, и поражался, по прошествии многих лет, глубине и нежности ее мыслей, какой-то их робкой уважительности по отношению к собеседнику - кем бы он ни был. Она и жандармам-то сказала тогда: "Мне совестно за вас, господа. Ваши подозрения безнравственны". Штирлицу хотелось написать ей, как однажды в Париже на книжных развалах он случайно прочел в потрепанной книжечке: "Мне хочется домой, в огромность квартиры, наводящей грусть. Войду, сниму пальто, опомнюсь, огнями улиц озарюсь..." Прочитав эти строки, Штирлиц второй раз в жизни заплакал. Он заплакал первый раз, когда, вернувшись из первой своей чекистской поездки за кордон, увидел могилу отца. Старик начинал с Плехановым. Его повесили белоказаки весной двадцать первого года. Он заплакал, когда остался один, плакал по-детски, жалобно всхлипывая, но не этого стыдился он, а просто ему казалось, что его горе должно жить в нем как память. Отец его принадлежал многим людям, а вот память о папе принадлежала ему одному, и это была особая память, и подпускать к ней Штирлиц никого не хотел, да и не мог. А тогда в Париже на книжном развале он заплакал неожиданно для самого себя, потому что в этих строках он увидел чувство, которое было так нужно ему и которого он - за всю жизнь свою - так и не пережил, не ощутил. За строчками этими он увидел все то, что он так явственно представлял себе, о чем он мечтал, но чего не имел - ни одной минуты. Ну как же сейчас написать Сашеньке, что осенью - он точно помнил тот день и час: 17 октября сорокового года - он пересекал Фридрихштрассе и вдруг увидел Сашеньку, и как у него заледенели руки, и как он пошел к ней, забыв на мгновение про то, что он не может этого делать, и как, услыхав ее голос и поняв, что это не Сашенька, тем не менее шел следом за той женщиной, шел пока она дважды не обернулась - удивленно, а после - рассерженно. Ну как написать ей, что он тогда три раза просил Центр отозвать его и ему обещали это, но началась война... Как может он сейчас все видения, пронесшиеся перед глазами, уместить в слова? И он начал переводить строчки Пастернака на французский и писал их, как прозу, в строку, но потом понял, что делать этого нельзя, потому что умный враг и эти стихи может обратить в улику против парня, который пьет апельсиновый сок и курит сигарету так, как это сейчас модно там, где он жил. И он положил этот листок в карман (машинально отметив, что сжечь его удобнее всего будет в машине) и приписал к тем строчкам, которыми начал письмо: "Это произойдет, как я думаю, в самом ближайшем будущем". Ну как написать ей о встрече с сыном в Кракове летом прошлого года? Как сказать ей, что мальчик сейчас в Праге и что сердце его разрывается между нею и Сашей-маленьким, который без него стал Сашей-большим, и Гришанчиковым? Как сказать ей о любви своей и о горе - что ее нет рядом, и о том, как он ждет дня, когда сможет ее увидеть? Слова сильны только тогда, когда они сложились в библию или в стихи Пушкина... А так - мусор они, да и только. Штирлиц закончил письмо: "Я целую тебя и люблю". "Как можно словами выразить мою тоску и любовь? - продолжал думать он. - Они стертые, эти мои слова, как старые монеты. Она любит меня, поэтому она поверит и этим моим стертым гривенникам... Нельзя мне ей так писать: слишком мало мы пробыли вместе, и так долго она живет теми днями, что мы были вместе. Она и любит-то меня того, дальнего, - так можно ли мне писать ей так?" - Знаете, - сказал Штирлиц, пряча листочки в карман, - вы правы, не стоит это тащить вам через три границы. Вы правы, простите, что я отнял у вас время. 

18.3.1945 (16 часов 31 минута)
 "Начальнику IV отдела управления имперской безопасности группенфюреру СС Мюллеру Прага. Сов. секретно. Напечатано в двух экземплярах. Мой дорогой группенфюрер! После получения исторического приказа фюрера о превращении каждого города и каждого дома в неприступную крепость я заново изучил ситуацию в Праге, которая должна стать - наравне с Веной и альпийским редутом - центром решительной битвы против большевизма. К работе по превращению Праги в форпост предстоящих сражений мною привлечен полковник армейской разведки Берг, который, как мне известно, был знаком Вам по активной проверке в связи с делом врага нации Канариса. Он оказывает мне реальную помощь потому еще, что с ним работает завербованный русский агент Гришанчиков, высоко оцененный сотрудником центрального аппарата штандартенфюрером СС фон Штирлицем. Этот Гришанчиков ныне весьма активно исследует людей из армии генерала Власова, составляя для меня весьма интересные досье. Поскольку работа двух этих людей связана с высшими секретами рейха, просил бы Вас организовать дополнительную проверку как полковника Берга, так и агента Гришанчикова. Позволю себе также просить Вас сообщать мне изредка все относящееся к работе IV отдела, связанное с пражским узлом, понимая при этом, что мои обязанности не входят ни в какое сравнение с Вашей поистине гигантской работой по подготовке нашей окончательной победы. Хайль Гитлер! Ваш Крюгер" Мюллер недоумевающе прочитал это письмо и написал рассерженную резолюцию: "А й с м а н у. Никакого Берга я не знал и не знаю. Тем более русского Гришанчикова. Организуйте проверку и не отрывайте меня более такого рода деталями от серьезной работы. М ю л л е р". Получив этот документ, Айсман споткнулся на том месте, где Крюгер писал, что русский Гришанчиков был высоко оценен Штирлицем. Айсман позвонил в архив и сказал: - Пожалуйста, подготовьте мне все, абсолютно все материалы о поездке Штирлица в Краков и о его контактах с лицами низшей расы... 18.3.1945 (16 часов 33 минуты) Мотор "хорьха" урчал мощно и ровно. Бело-голубой указатель на автостраде показывал двести сорок семь километров до Берлина. Снег уже сошел. Земля была устлана ржавыми дубовыми листьями. Воздух в лесу был тугим, синим. "Семнадцать мгновений апреля, - транслировали по радио песенку Марики Рокк, - останутся в сердце твоем. Я верю, вокруг нас всегда будет музыка, и деревья будут кружиться в вальсе, и только чайка, подхваченная стремниной, утонет, и ты не сможешь ей помочь..." Штирлиц резко затормозил. Движения на трассе не было, и он бросил свой автомобиль, не отогнав его на обочину. Он вошел в хвойный лес и сел на землю. Здесь пробивалась робкая ярко-зеленая первая трава. Штирлиц осторожно погладил землю рукой. Он долго сидел на земле и гладил ее руками. Он знал, на что идет, дав согласие вернуться в Берлин. Он имеет поэтому право долго сидеть на весенней холодной земле и гладить ее руками...

 Москва - Берлин - Нью-Йорк

Комментариев нет:

Отправить комментарий